tiina (tiina) wrote,
tiina
tiina

Геном русской души. 100 книг, по которым россияне отличают своих от чужих

«РР» представляет исследование современного русского культурного кода — 100 книг, которые нужно прочитать, чтобы понимать себя и друг друга. Это не просто список «рекомендованной литературы» вроде того, который поторопилось представить Министерство образования и науки, и не просто список хороших и любимых книг. Это именно исследование, основанное на глубинном опросе, литературном расследовании и анализе упоминаемости текстов в разные эпохи. В результате мы смогли описать происхождение ключевых черт «русской души» и даже задуматься о будущем нашей культуры

Введение

Чтобы произвести впечатление на девушку, обычно говорят о высоком — о литературе или философии. Однажды юноша, ухаживавший за одним из авторов этой статьи (девушкой), признался, что прямо сейчас с удовольствием перечитывает «Анну Каренину».

— «Все смешалось в доме Облонских», — процитировала она и посмотрела на него, ожидая, что он понимающе улыбнется в ответ.

— Ну, до этого места я еще не дочитал, — извиняющимся тоном промямлил он. На этом они и расстались.

«Дом Облонских» — вторая фраза романа. Первая, как известно всем носителям культурного кода современной России, такая: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Обе фразы — часть общего знания, на которое опираются наши сегодняшние ценности, идеалы, представления о мире и т. д. Иначе говоря, часть общего культурного языка: обращаясь к нему в разговоре и получая реакцию собеседника, мы понимаем, о чем говорим и с кем разговариваем.

Задумавшись об этом, мы решили выяснить, есть ли у нас сегодня этот самый «общий язык», как и из чего он сложился. И провели опрос.

Мы просили респондентов назвать 20 книг, которые не обязательно являются их любимыми, но которые обязательно надо прочитать, чтобы иметь возможность говорить с ними «на одном языке». Было получено больше ста анкет. Возраст участников опроса — от 18 до 72 лет, география — от Калининграда до Владивостока. Среди респондентов журналисты, врачи, библиотекари, строители, инженеры, бизнесмены, программисты, официанты, менеджеры, учителя и т. д. Почти все либо имеют высшее образование, либо учатся в вузе. То есть мы опрашивали представителей интеллектуальной элиты, носителей того самого культурного кода России, если он существует.

К нашему удивлению, выяснилось, что он есть. Мы действительно говорим на одном языке. Вообще российское общество оказалось более однородным, чем мы думали.

Вот, например, 66-летняя пенсионерка из Казани. В ее список «главных» книг входят и вполне классические для советского образования «Муму», «Отцы и дети», «Что делать», и книги, ставшие популярными в 60–80-е — «Старик и море», «Повелитель мух», «Жизнь взаймы», и перестроечная литература — «Мы», «Легенды Невского проспекта», «Чемодан», и относительно современные книги — «Гарри Поттер».

Или 17-летний школьник из Северодвинска — в его анкете Гоголь, Воннегут, Гайдар, Довлатов, Драгунский, Конан Дойль, Сэлинджер, Брэдбери, Губерман.

Базовый список классиков русской литературы, составленный еще в 30-е, актуален и сегодня. Пушкин, Лермонтов, Толстой, Чехов — главные писатели школьной программы — по-прежнему основа культурной базы русского человека. Исключены из программы русофилы Лесков и Аксаков, а с ними целая ветвь русской литературы XIX века. Их нет в культурном коде, и не исключено, что потеря русской идентичности произошла в том числе потому, что из кода вычеркнуты писатели, описывавшие эту индентичность.

Впрочем, культурный код определяется не только школой, но и в не меньшей степени семьей и культурной средой. Роль родителей и их окружения отчасти подтверждает то, что у многих книг всплески популярности (которые видны по росту упоминаемости названия книги в СМИ) происходили с периодичностью в 18–25 лет: это как раз период смены поколений. Например, «Герой нашего времени» — всплески в 1913–1916, 1938–1942; «Идиот» — 1927, 1953, 1971, 1993; «Три товарища» — 1941, 1961–1963, 2001. Другими словами, то, что люди читали в 50-х, они транслировали
своим детям в 70-х, и так далее. А вот цикл трансляции от бабушек и дедушек к внукам (40–50 лет) не столь очевиден.

Два века читательских метаний россиян дошли наконец до эволюционной стабильности. От каждой эпохи, от каждого всплеска культурной моды остались наиболее значимые произведения. Если проводить аналогию между культурным кодом и кодом биологическим, то получившийся список напоминает геном человека. В наших хромосомах есть эволюционное наследие и от древнейших бактерий, и от ископаемых рыб, и от вымерших приматов. Без этих включений мы не могли бы жить, переваривать пищу, двигаться, реагировать на свет и звук. Точно так же без Одиссеи и Библии сложно быть человеком европейским, а без Воннегута с Сэлинджером сложно быть человеком современным.

При этом официальные представления о книгах, которые нужно прочитать, сильно расходятся с реалиями культуры. Когда мы готовили наш проект, Министерство образования и науки опубликовало свой список из ста книг, «рекомендуемых школьникам к самостоятельному прочтению». Скажем мягко, набор получился довольно странный. Впрочем, мы не собираемся конкурировать с Минобром. Мы говорим не про то, какие книги надо прочитать, а про то, какие книги россияне уже прочитали и запомнили. Про книги, которые вошли в культурный код нации.

Естественно, вхождение в него определяется разными причинами. К тому же далеко не всегда это происходит сразу: часто между публикацией текста и его разбором на цитаты проходят десятилетия. Но каждая книга оказывается там неслучайно. Все они служат моделями поведения и миропонимания, на которые мы ориентируемся и которые востребованы в обществе.

То есть культурный код — это то, как мы видим мир и понимаем друг друга. Не прочитав «Горе от ума» или «Золотого теленка», невозможно оценить шутки окружающих или заголовки газет. Точно так же, как без знания Библии сложно понять сюжет многих голливудских фильмов.

Так из каких источников взялся наш нынешний культурный код и как он формировался?

1917–1935: код всеобщего образования


— Если вы посмотрите гимназический учебник 1883 года, то никакого Пушкина и Гоголя вы там не обнаружите, — говорит филолог Евгений Добренко, автор исследования о «формовке советского читателя». — Там будут Тредьяковский, Ломоносов, Сумароков и — как пример прогрессивного современного автора — Карамзин. Это был классический канон времен Александра III. Это сейчас мы привыкли, что Пушкин наше все, а по тем временам Пушкин был кем-то вроде Пелевина.

— Но параллельно был канон левой интеллигенции, «шестидесятников» XIX века, — продолжает он. — Их пантеон складывался вокруг литературных журналов 1840–1860-х и  формировался критиками Белинским, Добролюбовым, Чернышевским, которые потом вместе с Пушкиным и Лермонтовым войдут в официальный канон. Они формировали список «настоящей литературы», который долгое время оставался хоть и неофициальным, но необходимым для образованного человека, как Солженицын и Пастернак для советской интеллигенции ХХ века.

После революции идея преподавать литературу в школе казалась сомнительной. Даже альтернативные по отношению к старым гимназическим нормам классики воспринимались как социально чуждые:

«Зачем нам показывают вещи, которые отжили, да и ничему не учат? — возмущался рабочий после оперы Чайковского. — Все эти господа (Онегин, Ленский, Татьяна) жили на шее крепостных, ничего не делали и от безделья не знали куда деваться!..»

В школьных программах 20-х вообще не было литературы и истории в нашем понимании. Были обществоведческие «комплексы», в которых литературные произведения только иллюстрировали те или иные положения о классовой борьбе. Например, была тема «Крестьянские восстания» — по ней надо было читать тексты о Жакерии, о Пугачеве и «Капитанскую дочку». А в 7-м классе дети проходили тему «Город» и в связи с ней «Медного всадника» Пушкина, «Город желтого дьявола» Горького, «Города-спруты» Верхарна, «Вечерний прилив» Брюсова и «Сломанные заборы» Полетаева.

Учителям-словесникам это страшно не нравилось.

— «Всплывают с литературного дна второстепенные и даже третьестепенные писатели, а звезды первой величины остаются вне поля наблюдения и изучения (например, Лермонтов, Толстой, которых никак не пристегнешь ни к кустарю, ни к фабрике)», — цитирует Добренко высказывание одного из учителей того времени.

В конце 20-х была попытка как-то систематизировать литературное наследие. В роли законодателя выступил литературовед-марксист Валерьян Переверзев. Он выделял в русской литературе: «1. Литературный стиль русской аристократии эпохи нарастания торгово-промышленного капитала (Грибоедов, Пушкин, Лермонтов). 2. Литературный стиль русского мелкопоместного дворянства эпохи нарастания торгово-промышленного капитала (Гоголь). 3. Стиль русского среднепоместного дворянства середины XIX века (Тургенев). 4. Литературный стиль русского крупнопоместного дворянства второй половины XIX века (Толстой). 5. Литературный стиль середины XIX века (Достоевский). 6. Литература поднимающейся крупной торгово-промышленной буржуазии (Гончаров). 7. Литература русской мелкой буржуазии конца XIX века (Чехов)».

Хотя эта концепция не похожа на ту, которую знаем мы, набор классиков уже практически тот же — сформированный интеллигенцией в 1860-е. Но, с точки зрения Переверзева, писатель в принципе не может придумать что-либо, выходящее за рамки мышления его класса.

Этот подход не устраивал идеологов РАППа (Российская ассоциация пролетарских писателей), которые были «за идеи». Начинается кампания против «переверзевщины» — Луначарский и Лебедев-Полянский на конференции словесников в 1929 году выступают против «вульгарного социологизма». По итогам этих дискуссий в 30-е и начинает формироваться школьная программа, которую мы знаем сейчас.

Программа эта пишется на основе того же шестидесятнического канона, который становится уже официальным. С некоторыми поправками — например, из этого набора были выброшены недостаточно прогрессивные Лесков и Тютчев, а также Достоевский, который очень не нравился Ленину: «На эту дрянь у меня нет свободного времени», «Морализирующая блевотина», «Перечитал книгу и швырнул в сторону». Достоевский будет запрещен вплоть до 50-х годов, потом вернется в программу с повестью «Бедные люди» и уже при Хрущеве — с «Преступлением и наказанием».

В остальном на протяжении всего XX века и до сих пор школьная программа по литературе XIX века останется практически без изменений. Зато радикально изменится пантеон XX века. Если интеллигенция царских времен ввела в канон Пушкина и Лермонтова вместо Тредьяковского и Карамзина, то новые шестидесятники, получив свободу, сбросили с парохода современности «Поднятую целину» и включили в список произведений для 11-го класса «Реквием» Ахматовой, «Один день Ивана Денисовича» Солженицына и стихи Пастернака.

— Сейчас снова идут споры о том, какая литература должна определяться как каноническая, — говорит Евгений Добренко. — Например, Сергей Миронов жалуется, что в списке есть Пелевин и нет Довлатова. Но для того чтобы сформировался настоящий государственный канон, нужно, чтобы произошло идеологическое устаканивание. Для этого нужен какой-нибудь Сталин или Николай I. У нас же сейчас идеологический разброд, и о государственном каноне речь идти не может. И слава богу.

1930–1950-е: код советских «трудных лет»


«Кто его знает, хорошая это книга или плохая? Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей? Засмеют. Ужасное положение! И только через два года критики узнают, что книга, о которой они не решились писать, вышла уже пятым тиражом и рекомендована Главполитпросветом для сельских библиотек».

Это отрывок из фельетона Ильфа и Петрова, вышедшего в 1930-м году в журнале «Чудак». Примерно в таком же положении находились и тогдашние читатели, учителя литературы, издатели и даже идеологи политпросвета. «Буржуазная легенда о свободе печати» была разоблачена Лениным еще в 1917 году. Тут же было закрыто большинство частных издательств. В 1918-м бороться с печатным инакомыслием начал Революционный трибунал печати. В такой обстановке читать переписку Энгельса с Каутским, как бывший пес Шариков из «Собачьего сердца», было куда безопаснее, чем идеологически не опробированного Достоевского.

Но скоро стало понятно, что с литературным аскетизмом надо завязывать. Страна массово училась читать. «Россия поглощала печатный материал с такой же ненасытностью, с какой сухой песок впитывает воду», — писал Джон Рид. «Нашу книгу надо постараться бросить в возможно большем количестве и во все концы России», — вторил ему Ленин.

Бросать решили в первую очередь классиков. В начале 1918 года был составлен и утвержден список из 58 имен столпов мировой литературы с учетом их «близости трудовому народу». Дешевые, а зачастую и вовсе бесплатные сборники классической прозы, напечатанные стертым шрифтом на оберточной бумаге, в массовом порядке были вброшены в жаждущую знаний массу. В 1919-м список расширился до 1500 наименований. Охват был широк: от «Сатирикона» Петрония до Марка Твена, Дюма и Анри де Ренье. Спасибо Горькому, Блоку, Замятину, Чуковскому! Если бы не они, читать бы нам с вами все ту же переписку Энгельса.

Уже к 1931 году общий тираж книг в 10 раз превысил тираж 1913 года. При этом Луначарский требовал, чтобы литература помогала читателю «расширить горизонт знаний, чувств жизни, она должна быть написана простым языком, доставляющим при чтении наслаждение».

На пике популярности в 30–50 годы оказались книги о вечном и большом. В литературе искали нравственной опоры, чувства самоуважения и изображения тех человеческих качеств, которые помогают выжить в условиях с жизнью несовместимых. Максимальная популярность «Гамлета», например, четко совпадает с годами Великой Отечественной войны. Потребность в мучимом сомнениями принце была столь велика, что за одно десятилетие в канун 40-х в СССР выходят четыре перевода «Гамлета», самый знаменитый, пастернаковский — в 1941-м. А между тем официальная критика подавала Гамлета как «героя нисходящего класса», у которого «отсутствует положительная программа».

Начиная с 20-х годов в СССР шел эксперимент по формированию нового человека и его культурного кода, и просвещение здесь шло рука об руку с жестоким насилием. Но это не было похоже на позднейшие описания тоталитаризма: новояз у Оруэлла уничтожал саму возможность подумать о свободе, а вот советская идеология, наоборот, требовала, чтобы «переделываемый» народ мыслил в категориях свободы. Читатель учился благородству у Гамлета, совести — у Достоевского, чести — у «Двух капитанов» и чувству юмора — у Остапа Бендера. Советский десятиклассник послевоенных лет был воспитан не только марксизмом, но и классической литературой.

1952–1970: код шестидесятников


«За железным занавесом все мое печатают без разрешения. В России все мои книги украдены и издаются огромными тиражами», — говорил Эрих Мария Ремарк.

Тогда он вряд ли понимал, чем стало его творчество для советского читателя 60-х. Аполитичная неприкаянность потерянного поколения, послевоенная рефлексия и, главное, новое, «человеческое» измерение сделали
его «Трех товарищей» настолько культовыми, что появились «антиремаркисты». Они жаловались на то, что советские молодые люди дебоширят, называя друг друга Роберт, Отто и Готфрид, а водку — ромом, и опасно гоняют на раздолбанных «запорожцах», этих призраках шоссейных дорог.

Официальные критики обвиняли Ремарка в моральном релятивизме и безыдейности, а читатель ощущал пустоту на месте прежних политических идеалов и остро нуждался в разговоре о чувствах.

Литературовед и диссидент Лев Копелев вспоминает, как на читательской конференции молодой человек говорил: «Мне очень нужен Ремарк… У нас был Сталин, все в него верили, и я верил в него, как в бога. Даже не мог себе представить, что он в туалет ходит. А потом оказалось, что он сделал столько ужасного, убил стольких людей. После этого берешь сегодня “Правду” — и ничего не получаешь ни для ума, ни для сердца. Наша молодежь больше не верит в комсомол, многие и в партию не верят. Потому Ремарк и влияет. Его герои тоже испытывали большие разочарования. И он это прекрасно показывает».

Судя по результатам нашего опроса, хрущевская оттепель осталась в массовой культурной памяти именно переводными публикациями зарубежных писателей. Самиздат тогда только зарождался, а доступная советская литература была еще очень подцензурной — единственной по-настоящему важной темой, которая по-честному отразилась в ней, была война.

Разоблачение культа личности, репрессии, даже запрещенный «Доктор Живаго» — все это всплывет и закрепится в сознании позже, в 80-е, и даже такое знаменательное событие, как публикация в «Новом мире» повести «Один день Ивана Денисовича» в 1962 году, — исключение, которое не вошло в мир советского человека достаточно прочно, чтобы остаться там до сегодняшнего дня. А вот романы Сэлинджера, Хемингуэя, Брэдбери остались.

И все эти книги — о человеческом поступке, о непафосном подвиге и личной свободе на краю гибели. Не об истории, а о человеке в истории. Как сказано в предисловии к роману «Прощай, оружие» любимого шестидесятниками Хемингуэя, «автор этой книги пришел к сознательному убеждению, что те, кто сражается на войне, самые замечательные люди, и чем ближе к передовой, тем более замечательных людей там встречаешь; зато те, кто затевает, разжигает и ведет войну, — свиньи».

Почти все переводные книги, которые попадали в печать, преподносились как «критика продажного капиталистического общества», но советского читателя мало занимала идеология. Главное, что это были свежие книжки, сравнительно недавно вышедшие на Западе. По словам Андрея Битова, журнал «Иностранная литература» «в подсознании назывался, видимо, “Современная литература”». Чтение журнала давало ощущение пульсации времени, синхронности с окружающим миром, как Фестиваль молодежи и студентов 1957 года, как Битлы и брюки клеш. СССР, как никогда, был частью большой европейской цивилизации — как союзник, как лидер прогресса и — как читатель. Поэтому главными советскими писателями оттепели были переводчики.
Геном русской души



«У кого самый лучший русский язык? У Риты Райт-Ковалевой», — говорил Довлатов.

В Советском Союзе сложилась особая традиция художественного перевода, которую формировали яркие, образованные, творческие люди, гуманитарная элита своего времени. Считалось, что переводчик работает на века, адаптируя иностранное произведение и превращая его в факт литературной жизни своей страны. «Маленький принц» и сейчас в России неотделим от Норы Галь, а «Над пропастью во ржи» — от Риты Райт-Ковалевой, которая в 1960 году стала матерью русского Холдена Колфилда, мечтательного и трепетного подростка, страдающего от всеобщего лицемерия и более трогательного, чем грубый герой Сэлинджера.
читать далее часть вторая
Tags: # Полезное, #Интересное, психология
Subscribe
promo tiina january 28, 2015 22:33 245
Buy for 80 tokens
СМОТРЕТЬ ТУТ 10 самых интересных мест, которые можно увидеть с помощью веб - камер
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment